Цитаты Ивана Алексеевича Бунина и цитаты о нем его современников


145 лет со дня рождения исполнилось в прошлом году Ивану Алексеевичу Бунину, поэту и прозаику, непревзойденному классику русской литературы, автору романа "Жизнь Арсеньева", истинному антисоветчику и антиленинисту. Человек, не признавший власть большевиков и возненавидивший Ленина, после Октябрьской революции был вынужден жить в эмиграции до конца жизни.
 

Женщина прекрасная должна занимать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой. Сия-то делается владычицей нашего сердца: прежде нежели мы отдадим о ней отчет сами себе, сердце наше делается невольником любви навеки.

Есть женские души, которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого самого никогда и никого не любят.

Тщеславие выбирает, истинная любовь не выбирает.

Женщину мы обожаем за то, что она владычествует над нашей мечтой идеальной.

Любовь вносит идеальное отношение и свет в будничную прозу жизни, расшевеливает благородные инстинкты души и не дает загрубеть в узком материализме и грубо-животном эгоизме.

Женщины никогда не бывают так сильны, как когда они вооружаются слабостью.

Блаженные часы проходят, и необходимо хоть как-нибудь и хоть что-нибудь сохранить, то есть противопоставить смерти, отцветанию шиповника.

Какая радость — существовать! Только видеть, хотя бы видеть лишь один этот дым и этот свет. Если бы у меня не было рук и ног и я бы только мог сидеть на лавочке и смотреть на заходящее солнце, то я был бы счастлив этим. Одно нужно только — видеть и дышать. Ничто не дает такого наслаждения, как краски…

Венец каждой человеческой жизни есть память о ней, — высшее, что обещают человеку над его гробом, это память вечную. И нет той души, которая не томилась бы в тайне мечтою об этом венце.

«Революции не делаются в белых перчатках…» Что ж возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?

«Святейшее из званий», звание «человек», опозорено, как никогда. Опозорен и русский человек — и что бы это было бы, куда бы мы глаза девали, если бы не оказалось «ледяных походов»!

Больше всех рискует тот, кто никогда не рискует.

Когда кого любишь, никакими силами никто не заставит тебя верить, что может не любить тебя тот, кого ты любишь.

Молодость у всякого проходит, а любовь — другое дело.

…Наши дети, наши внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…
— «Окаянные дни», 1926-1936

Из нас, как из дерева, — и дубина, и икона, — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев. Если бы я эту «икону», эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто?
— «Окаянные дни», 1926-1936

Главарями наиболее умными и хитрыми вполне сознательно приготовлена была издевательская вывеска: «Свобода, братство, равенство, социализм, коммунизм!» И вывеска эта ещё долго будет висеть — пока совсем крепко не усядутся они на шею народа.
— «Окаянные дни», 1926-1936

Человек свои собственные тридцать лет прожил по человечьи — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берёг своё богатство, всё брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись.
Разум наш противоречит сердцу и не убеждает оного.
Если человек не потерял способности ждать счастья — он счастлив. Это и есть счастье.
А. К. Толстой когда-то писал: «Когда я вспомню о красоте нашей истории до проклятых монголов, мне хочется броситься на землю и кататься от отчаяния». В русской литературе еще вчера были Пушкины, Толстые, а теперь почти одни «проклятые монголы». (Окаянные Дни) Неужели вы еще не знаете, что в семнадцать и семьдесят лет любят одинаково? Неужели вы еще не поняли, что любовь и смерть связаны неразрывно? — В беседе с И.В. Одоевцевой

Каждый раз, когда я переживал любовную катастрофу — а их, этих любовных катастроф, было немало в моей жизни, вернее почти каждая моя любовь была катастрофой, — я был близок к самоубийству. — В беседе с И.В. Одоевцевой

Я считаю «Тёмные аллеи» лучшим, что я написал, а они, идиоты, считают, что это порнография и к тому же старческое бессильное сладострастие. Не понимают, фарисеи, что это новое слово в искусстве, новый подход к жизни! — В разговоре И.В. Одоевцевой

Гёте говорил, что он за всю жизнь был счастлив всего лишь семь минут. Я все-таки, пожалуй, наберу, наберу счастливых минут на полчаса — если с детства считать. — В беседе с И.В. Одоевцевой

А страсть к кладбищам русская, национальная черта. Страсть к кладбищам очень русская черта. В праздничные дни провинциальный город — ведь вы, и как это жаль, совсем не знаете русской провинции — великодержавный Санкт-Петербург — как будто всё в нём одном. На праздниках на кладбище фабричные всей семьей отправлялись — пикником — с самоваром, закусками, ну и, конечно, с водочкой. Помянуть дорогого покойничка, вместе с ним провести светлый праздник. Всё начиналось чинно и степенно, ну а потом, раз, как известно, веселие Руси есть пити, напивались, плясали, горланили песни. Иной раз и до драки и поножовщины доходили, до того даже, что кладбище неожиданно украшалось преждевременной могилой в результате такого праздничного визита к дорогому покойничку.
— из беседы с И.В. Одоевцевой

Впрочем, в моей молодости новые писатели уже почти сплошь состояли из людей городских, говоривших много несуразного: один известный поэт, ― он ещё жив, и мне не хочется называть его, ― рассказывал в своих стихах, что он шёл, «колосья пшена разбирая», тогда как такого растения в природе никак не существует: существует, как известно, просо, зерно которого и есть пшено, а колосья (точнее, метёлки) растут так низко, что разбирать их руками на ходу невозможно; другой (Бальмонт) сравнивал лунь, вечернюю птицу из породы сов, оперением седую, таинственно-тихую, медлительную и совершенно бесшумную при перелётах, ― со страстью («и страсть ушла, как отлетевший лунь»), восторгался цветением подорожника («подорожник весь в цвету!»), хотя подорожник, растущий на полевых дорогах небольшими зелёными листьями, никогда не цветёт...
— «Из воспоминаний. Автобиографические заметки», 1948

Цитаты из стихотворений
Поэт печальный и суровый,
Бедняк, задавленный нуждой,
Напрасно нищеты оковы
Порвать стремишься ты душой!
— «Поэт», 1886

Мир — бездна бездн. И каждый атом в нем
Проникнут Богом — жизнью, красотою.
Живя и умирая, мы живем
Единою, всемирною Душою.
Брат, в запылённых сапогах,
Швырнул ко мне на подоконник
Цветок, растущий на парах,
Цветок засу́хи ― жёлтый донник. <...>
Да, зреет и грозит нуждой,
Быть может, голодом… И всё же
Мне этот донник золотой
На миг всего, всего дороже!
— «Донник», 1906

Молчат гробницы, мумии и кости, —
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный — речь.
— «Слово»

Одно только звёздное небо,
Один небосвод недвижим,
Спокойный и благостный, чуждый
Всему, что так мрачно под ним.
— «В окошко из тёмной каюты...»

Вся в снегу, кудрявом, благовонном,
Вся-то ты гудишь блаженным звоном
Пчёл и ос, от солнца золотых.
Старишься, подруга дорогая?
Не беда! Вот будет ли такая
Молодая старость у других!
— «Старая яблоня», 1916

Цитаты из произведений
Антоновские яблоки
«Ядрёная антоновка — к весёлому году». Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит, и хлеб уродился…

Помню раннее, свежее, тихое утро… Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и – запах антоновских яблок, запах мёда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, – непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звёздное небо, чувствовать запах дёгтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение – никогда мещанин не оборвёт его, а ещё скажет:
– Вали, ешь досыта, – делать нечего! На сливанье все мёд пьют.
И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому шалашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут – особенно.

Войдёшь в дом и прежде всего услышишь запах яблок, а потом уже другие: старой мебели красного дерева, сушёного липового цвета, который с июня лежит на окнах…

За последние годы одно поддерживало угасающий дух помещиков — охота.

Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие.

Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства!..

Братья
…в японском халатике красного шелка, в тройном ожерелье из рубинов, в золотых широких браслетах на обнаженных руках, — на него глядела круглыми сияющими глазами его невеста, та самая девочка-женщина, с которой он уже уговорился полгода тому назад обменяться шариками из риса!

Господин из Сан-Франциско
До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее.

…Он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги…

Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем.

И никто не знал … что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу…

Грамматика любви
В этой шкатулке ожерелье покойной матушки, — запнувшись, но стараясь говорить небрежно, ответил молодой человек.
Любовь не есть простая эпизода в нашей жизни…

Деревня
Лезешь в волки, а хвост собачий.

Лёгкое дыхание
Простите, madame, вы ошибаетесь: я женщина. И виноват в этом — знаете кто? Друг и сосед папы, а ваш брат Алексей Михайлович Малютин.
Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре.
…Она ничего не боялась — ни чернильных пятен на пальцах, ни раскрасневшегося лица, ни растрепанных волос, ни заголившегося при падении на бегу колена.

Ида
И давайте по сему случаю пить на сломную голову! Пить за всех любивших нас, за всех, кого мы, идиоты, не оценили, с кем были счастливы, блаженны, а потом разошлись, растерялись в жизни навсегда и навеки и все же навеки связаны самой страшной в мире связью!

Чистый понедельник
А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками…
И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю.
И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня…
Странный город! — говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. — Василий Блаженный — и Спас-на-Бору, итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах…

Сны Чанга
Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле.
Не будет, Чанг, любить нас с тобой эта женщина!
В мире этом должна быть только одна правда, — третья, — а какая она — про то знает тот последний Хозяин, к которому уже скоро должен возвратиться и Чанг.

Жизнь Арсеньева
Потом оказалось, что среди нашего двора, густо заросшего кудрявой муравой, есть какое-то древнее каменное корыто, под которым можно прятаться друг от друга, разувшись и бегая белыми босыми ножками (которые нравятся даже самому себе своей белизной) по этой зелёной кудрявой мураве, сверху от солнца горячей, а ниже прохладной. А под амбарами оказались кусты белены, которой мы с Олей однажды наелись так, что нас отпаивали парным молоком: уж очень дивно звенела у нас голова, а в душе и теле было не только желанье, но и чувство полной возможности подняться на воздух и полететь куда угодно… Под амбарами же нашли мы и многочисленные гнёзда бархатно-чёрных с золотом шмелей, присутствие которых под землей мы угадывали по глухому, яростно-грозному жужжанию. А сколько мы открыли съедобных кореньев, сколько всяких сладких стеблей и зёрен на огороде, вокруг риги, на гумне, за людской избой, к задней стене которой вплотную подступали хлеба и травы! За людской избой и под стенами скотного двора росли громадные лопухи, высокая крапива ― и «глухая», и жгучая, ― пышные малиновые татарки в колючих венчиках, что-то бледно-зелёное, называемое козёльчиками, и всё это имело свой особый вид, цвет, запах и вкус.
— «Жизнь Арсеньева. Юность», 1933

После бала я долго был пьян воспоминаньями о нём и о самом себе: о том нарядном, красивом, лёгком и ловком гимназисте в новом синем мундирчике и белых перчатках, который с таким радостно-молодецким холодком в душе мешался с нарядной и густой девичьей толпой, носился по коридору, по лестницам, то и дело пил оршад в буфете, скользил среди танцующих по паркету, посыпанному каким-то атласным порошком, в огромной белой зале, залитой жемчужным светом люстр и оглашаемой с хор торжествующе-звучными громами военной музыки, дышал всем тем душистым зноем, которым дурманят балы новичков, и был очарован каждой попадавшейся на глаза лёгкой туфелькой, каждой белой пелеринкой, каждой чёрной бархаткой на шее, каждым шёлковым бантом в косе, каждой юной грудью, высоко поднимавшейся от блаженного головокруженья после вальса...
— «Жизнь Арсеньева. Юность», 1933

Из разных рассказов
От долгого дня у деда осталось такое впечатление, словно он пролежал его в болезни и теперь выздоровел. Он весело покрикивал на кобылу, вдыхал полной грудью свежеющий вечерний воздух. «Не забыть бы подкову оторвать», ― думал он. В поле ребята курили донник, спорили, кому в какой черед дежурить.
― Будя, ребята, спорить-то, ― сказал дед. ― Карауль пока ты, Васька, ― ведь, правда, твой черёд-то. А вы, ребята, ложитесь.
— «Кастрюк», 1892

Хохлы мне очень понравились с первого взгляда. Я сразу заметил резкую разницу, которая существует между мужиком-великороссом и хохлом. Наши мужики — народ по большей части изможденный, в дырявых зипунах, в лаптях и онучах, с исхудалыми лицами и лохматыми головами. А хохлы производят отрадное впечатление: рослые, здоровые и крепкие, смотрят спокойно и ласково, одеты в чистую, новую одежду… — «Казацким ходом» (1898)

А вон Савойя ― родина тех самых мальчиков-савояров с обезьянками, о которых читал в детстве такие трогательные истории!
— «Тишина»

… Бог всякому из нас даёт вместе с жизнью тот или иной талант и возлагает на нас священный долг не зарывать его в землю. Зачем, почему? Мы этого не знаем… Но мы должны знать, что всё в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое Божье намерение, направленное к тому, чтобы всё в этом мире "было хорошо", и что усердное исполнение этого Божьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним, а потому и радость.
— из рассказа «Бернар», 1952

Из дневников разных лет
Тёплый день. С утра весь небосклон к югу и западу, под солнцем, был закрыт дымно ― туман тучей. Ходили в город ― пустыня во всех лавках! Только вялый жёсткий сельдерей. Сонливость ― много потерял за посл. дни крови.
— «Дневники», 1940-1953

А ведь вот, от Ивана Алексеевича Бунина никто ничего не требовал. Ни бледного мраморного чела, ни олимпийского сияния. Проза его была целомудренна, горячей мыслью выношена, сердечным холодом охлаждена, беспощадным лезвием отточена. Всё воедино собрано, всё лишнее отброшено, в жертву прекрасному принесено красивое, и вплоть до запятых ― ни позы, ни лжи. Не случайно, и не без горечи и зависти, уронил Куприн:
― Он, как чистый спирт в девяносто градусов; его, чтоб пить, надо ещё во как водой разбавить!
— Дон Аминадо, «Поезд на третьем пути», 1954

Эту часть стены плотно облепил плющ или какое-то другое вьющееся растение; среди плотных зелёных листьев негусто светились красные и голубые цветы. Зелёная стена с конём была похожа на луг, поставленный набок, на всеобщее обозрение. Иуде стало досадно, что он не знает названия стенного вьюнка. Вглядываясь в крупные красивые цветы, среди которых свисал мёртвый конь, Иуда Гросман вспомнил Бунина, корившего русских писателей за то, что они не в состоянии отличить львиный зев от полевого василька. Он-то, мол, Бунин, в состоянии, да ещё как, а все остальные не знают ни бельмеса.
— Давид Маркиш, «Стать Лютовым. Вольные фантазии из жизни писателя Исаака Бабеля», 2001

Бунина при всей его любви и укоренённости в церковность, которую он понимал как историчность, столь близкую и драгоценную его душе, так же трудно назвать православным христианином, но ещё меньше он был богоискателем, богостроителем или сектантом — он был, вернее всего, человеком ветхозаветным, архаичным. В его произведениях есть Бог, но нет Христа — быть может, от этого он так не любил Достоевского, противился ему и даже вложил в уста убийцы Соколовича из «Петлистых ушей» фразу, будто Достоевский суёт Христа во все свои бульварные романы.
— Алексей Варламов, «Пришвин или Гений жизни», 2002

В.П.Катаев, считавший себя учеником Бунина, не ошибся, написав о «беспощадно зорких глазах» учителя. Бунин считал «Деревню» своей удачей. В начале 1917 года, когда он работал над корректурой повести для горьковского книжного издательства «Парус», в его дневнике появилась такая запись: «А «Деревня» ― вещь всё-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. <...> Его обвиняли в ненависти к России и русскому народу. Он не оправдывался, а, скорее, недоумевал: «Если бы я эту «икону» (народ ― Э.К.), эту Русь не любил… из-за чего же я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал беспрерывно, так люто? ». Дневник 1919 года он <Бунин> писал уже в Одессе, куда перебрался из голодной Москвы, всё ещё надеясь, как на чудо, что большевики не смогут удержаться у власти. В это время с Буниным часто виделся В.П.Катаев, посвятивший ему немало страниц автобиографической повести «Трава забвения». В одном из эпизодов Катаев рассказывает о том, как оставшаяся в городе интеллигенция, в основном беженцы с севера, на каком-то собрании устроили дискуссию по поводу новой жизни и большевистской власти: «Бунин сидел в углу, опираясь подбородком на набалдашник толстой палки. Он был жёлт, зол и морщинист. Худая его шея, вылезшая из воротничка цветной накрахмаленной сорочки, туго пружинилась. Опухшие, словно заплаканные глаза смотрели пронзительно и свирепо. Он весь подёргивался на месте и вертел шеей, словно её давил воротничок. Он был наиболее непримирим. Несколько раз он вскакивал с места и сердито стучал палкой об пол. Примерно то же самое впоследствии написал и Олеша. «… Когда на собрании артистов, писателей, поэтов он стучал на нас, молодых, палкой и, уж безусловно, казался злым стариком, ему было всего лишь сорок два года. Но ведь он и действительно был тогда стариком!»
— Элла Кричевская, «Всё в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл», 2003
 

Похожие статьи:

ПоэзияА.К. Толстой - Боривой

КнигиИДДК | Большая энциклопедия. Пушкинская энциклопедия (2010)

ЦитатыЦитаты и высказывания Ивана Сергеевича Тургенева

ПоэзияА. К. Толстой – Змей Тугарин

ПоэзияИзбранное. Александр Мрачный

Рейтинг
последние 5

Magyar Szabad

рейтинг

+1

просмотров

1998

комментариев

0
закладки

Комментарии